Перейти к основному содержанию

Почему мужчины любят войну. Часть 2

Война – это не отклонение, а часть семьи, это тот безумный родственник, которого мы безуспешно пытаемся держать запертым в подвале.

Уильям Бройлес

Перевод — Александр Бауск

Часть 1.

Одной ночью вскоре после моего прибытия во Вьетнам один из дозорных моего взвода услышал передвижение противника. Мой рот мгновенно пересох. Я не мог говорить; ни звука не сошло с моих губ.

У мозга как будто выдернули розетку – я чувствовал всем своим телом только тупой гул, низкочастотное биение, наполнившее мое тело словно электричество в проводах. Прошла минута, и я смог наконец выдавить из себя некий хрип, пока Хиерс раздавал указания командирам отделений, вызывал поддержку артиллерии и авиации, отбрасывал разведгруппу противника. Я был шокирован, испытывал стыд, и страстно ждал, когда все это случится еще раз.

Неизгладимой эмоцией войны, когда все остальное со временем теряется, является товарищество. Товарищ на войне – это человек, которому ты доверяешь безгранично, потому что ты доверяешь ему свою жизнь. Филипп Капуто писал о товариществе в “Слухе о войне”, что “эту связь, в отличие от брака, невозможно разрушить словом, скукой или разводом, ничем иным кроме смерти”. Несмотря на свой крайне правый образ, война является наиболее утопичным опытом, который мы в состоянии пережить. Личное имущество и привилегии ничего не значат, группа людей значит все. Все, что ты имеешь, делится между твоими друзьями. Это не избирательный процесс, а любовь без причин, которой не важны раса, характер и образование – все то, что имело бы значение в мирной жизни. Это, попросту говоря, братская любовь.

Особенно интенсивной эту любовь делало то, что она презирала границы, в том числе даже смерть. Джон Уилер в книге “Воспламененные” цитирует приказ о награждении Гектора Сантьяго-Колона медалью Почета: “из-за плотного вражеского огня и разрывающихся вокруг гранат к их позициям смог подползти незамеченным северовьетнамский солдат. Внезапно вражеский солдат забросил гранату в окоп сержанта Сантьяго-Колона. Понимая, что времени выбросить гранату наружу не остается, сержант подобрал ее, прижал к телу и, отвернувшись от своих товарищей, принял взрыв на себя.” Это классический героизм, высшее доказательство того, насколько товарищи могут положиться друг на друга. Что было в голове у Сантьяго-Колона в ту долю секунды, когда он с легкостью мог спрятаться в безопасное место? Вероятно, мысль, что товарищи более ценны для тебя, чем самое ценное, что у тебя есть – твоя жизнь.

Одиночество – самое страшное на войне. Военный историк Маршалл провел подробные исследования военных инцидентов Второй мировой и Корейской войн и выяснил, что только 25 процентов солдат открывали огонь сами в ответ на обстрел. Остальные прятались в укрытиях в беспомощности и ужасе. Очевидно, эти люди чувствовали себя наедине с опасностью, а почувствовать одиночество в бою означает перестать функционировать; это чувство – грозная прелюдия к бесконечному одиночеству смерти. Только те, кто ощущал связь с другими людьми, смогли сохранить ясную голову; сопричастность, товарищество словно превратились в коллективную жизненную силу, дающую энергию противостоять смерти и сохранять рассудок. Но когда эти люди вернулись домой с войны, страх одиночества остался во многих, как малое горчичное зерно, упавшее в плодородную почву.

Когда я вернулся из Вьетнама, я старался сохранить контакт с моими приятелями. Мы писали письма, планировали встретиться, но всегда что-то мешало и воссоединения не случалось. Несколько лет мы обменивались рождественскими открытками, а потом и это прекратилось. Исчез тот особый мир, который питал нашу близкую дружбу. Повседневная жизнь, работа, семья, друзья – это забрало нас обратно, и так мы наконец выросли.

Во всем этом ощущалась какая-то неправильность. Во Вьетнаме я был к Хиерсу ближе, чем к кому-либо до этого или после. Радио связывало нас, наши жизни зависели от этой связи и друг от друга. Мы если, спали, смеялись и боялись вместе. После прибытия во Вьетнам я пытался заставить Хиерса отдавать мне честь, но он наотрез отказывался это делать, и максимум, что он мог выдать при встрече, было “Привет, лейтенант, как делишки”. На каждый отказ отдавать честь, говорил я, он должен будет наполнить сотню мешков с песком.

Счет достиг нескольких тысяч мешков с песком, когда Хиерс отозвал меня в сторону и сказал: “Смотри, лейтенант, я бы и рад отдавать тебе честь, правда. Но если я заимею эту привычку здесь, в тылу, я буду тебе салютовать и в зеленке тоже. А эти узкоглазые только и ждут, чтобы мы показали им, кто из нас лейтенант. Так тебя первого и прибьют.” Так мы забыли про мешки и про приветствия. Прошли месяцы, Хиерс покидал взвод и возвращался домой. Он повернулся ко мне, когда я стоял на нашей позиции на вершине холма, и отдал честь самым что ни на есть издевательским жестом. Я показал ему средний палец, и с тех пор мы пятнадцать лет не виделись. Случайна встреча у мемориала Вьетнамской войны была словно знаком – прошло достаточно времени для того, чтобы мы распрощались с прошлыми своими личностями и стали друзьями как новые люди.

Для нас, как и для тысяч ветеранов, этот мемориал был особым местом. Если война – это театр, то Вьетнам был представлением, оборванным перед третьим актом. Декорации не были убраны, а персонажи потерялись в них, лишенные возможности уйти со сцены и без диалогов для своих ролей. Поэтому, когда мы приходили к мемориалу Вьетнамской войне в Вашингтоне, мы дописывали свои собственные окончания драмы, когда всматривались в имена, выгравированные на стене, простирали руки и касались их, омывали их своими слезами и говорили слова прощания. Мы постарели, некоторые стали дедушками, некоторые преуспели в жизни, но это место все еще затрагивает ту нашу часть, которая так и осталась там, одиноко сидящей под обстрелом. Когда мы приходили туда, мы отдавали долг памяти нашим приятелям, оставляли нашу любовь покоиться с миром, и так наконец возвращались домой.

По всем этим причинам мужчины любят войну. Но это были причины простые, лежащие на поверхности, о которых мы можем разговаривать без риска неодобрения, без слишком глубокого погружения в бездну правды о себе. Есть и другие, более темные причины, по которым любят войну. Это любовь происходит из похороненного глубоко внутри нашей сути союза между сексом и разрушением, красотой и ужасом, любовью и смертью. Война – вероятно, единственный путь, которым большинство людей могут достигнуть областей нашей души, связанных с мифом. Для мужчины, по некой чудовищной ассоциации, война близка к тому, чем для женщины является деторождение: это инициация в могущество жизни и смерти. Это подобно приоткрытию покрывала над углом вселенной и подсматриванию в то, что лежит под ним. Увидеть войну означает увидеть темное сердце мира, ничейную территорию между жизнью и смертью, и даже то, что лежит за ними.

Вот что объясняет центральный факт о тех историях, которые рассказывают о войне. Каждая хорошая байка о войне всегда лжива по крайней мере в части ее ключевых элементов. Чем лучше военная история, тем меньше вероятность того, что она правдива. Роберт Грейвс писал, что основное его наследие от Первой мировой войны – это “трудность говорить правду”. Я никогда не слышал, чтобы рядовой рассказывал журналисту историю, которая не была бы враньем, точно так же как многие из моих историй о войне тоже являются враньем. В каком-то смысле вся эта ложь не является неправдой. Истории несут моральную, мифическую правду, а не буквальную. Они хотят дотянуться до слушателя и напомнить ему, как и рассказчику, об их месте в мире. Они подобны примитивным историям, которые рассказывают в дымном вигваме вокруг костра после того, как трубка обошла всех. По своей сути они одинаковы.

Лучшие истории о Вьетнамской войне можно найти в книге Майкла Эйра “Рассылки” (Dispatches). Вот одна из наиболее цитируемых.

Он рассказал мне самую удивительную, острую и резонирующую историю из всех, которые я слышал. Понадобился год, чтобы до меня дошла ее суть. “Патруль поднялся на гору. Обратно вернулся один человек. Он умер, не успев рассказать нам, что случилось”.

Я ждал продолжения, но эта история была не из таких; когда я спросил рассказчика, что же произошло, он только посмотрел на меня как будто с жалостью, и хрена с два после этого стал бы он рассказывать истории кому-то настолько тупому, как я.

Это история чудесна – военное хайку, сплошное отрицательное пространство, тьма, наполненная гудящей угрозой. Она кажется необычно богатой, уникальной настолько, насколько может быть только история из Вьетнама. Но послушайте вот это:

Мы все пошли под Геттисберг, и было это летом 1863 года, и некоторые из нас вернулись оттуда, и это все, а остальное – мелочи.

Это воспоминание о битве при Геттисберге от некоего Праксительса Свана, бывшего капитана армии Конфедерации. Сказано по-другому, но история та же самая. И, думаю, эту историю рассказывали столько, сколько существует война. Ее назначение – не рассказать, а исключить слушателя из рассказа, ее суть – не передать содержание, а поставить на место. Я страдал, я был там. А ты нет. И это все, что имеет значение. Ничего другого передать словани нельзя. После худших трагедий Вьетнама можно было услышать слова: “это все ерунда, не значит ни хрена”. На самом деле это означает: “это значит слишком много”. Язык попросту не в состоянии в этом случае выполнить свою работу.

Военные истории принадлежат к царству мифов, потому что каждая военная история рассказывает о смерти. И одна из самых жутких причин, по которой мужчины любят войну, – это любовь к разрушению, это страсть убиения. В отличной книге о Второй мировой войне “Воины” Гленн Грей пишет, что “тысячи молодых парней, которые никогда не заподозрили бы у себя присутствие этого импульса, научились на войне безумному азарту разрушения”. Именно это имел в виду Хэмингуэй, когда писал: “признай, что тебе нравилось убивать, как нравилось это в какой-то момент всем, ставшим солдатами не по принуждению, и неважно, признаются они в этом или нет”.

Мой взвод и я прошли через Вьетнам, сжигая эти поганые норы (заметьте, как освободил нас язык: мы не жгли дома и не стреляли в людей, мы жгли норы и стреляли узкоглазых), мы убивали собак, свиней и кур, занимаясь уничтожением, потому что, как сказал мой друг Хиерс, “тогда мы думали, что это было прикольно”. Любой, кто стрелял из РПГ или ручного пулемета, знает это чувство силы на кончике твоего пальца, мягкое соблазнительное прикосновение спускового крючка. Это словно волшебный меч, этакий холопский Экскалибур: достаточно лишь мановения пальца, всего лишь промелькнувшего в мозгу желания, единственного ленивого нерва, чтобы во вспышке грохота, энергии и света исчез грузовик, или дом, или живые люди, чтобы они разлетелись и обратились обратно в пыль.

Есть связь между этим азартом и играми, в которые мы играли, когда были детьми, бесконечными играми в ковбоев и индейцев, в войнушки, где после возгласа “пиф-паф, ты умер” все, кто “умер”, в итоге вставали и начинали новую игру. Это – война как фантазия, та же эмоция, которая приходит к нам с военными фильмами и книгами, где смерть – без последствий, а не нечто, кончающееся ужасной безвыходностью с кровью, изливающейся в грязь из наших смертельно хрупких тел. Не только мальчики подвержены этой фантазии, но также и старые люди, не бывшие на войне, которые руководят солдатскими похоронами и проливают такие же слезы, что и над киношными солдатскими смертями – дешевые слезы фантазии. Любовь к разрушению и убийству на войне происходит из этого фантастического представления о войне как игре, но она становится более соблазнительной из-за огромной опасности. Это – игра, в которую играют выжившие, те, кто видел смерть лицом к лицу и теперь знает в сердце своем, насколько она обыденна и неизбежна.

Часть 3.

У самурая нет цели, есть только путь. Мы боремся за объективную информацию.
Поддержите? Кнопки под статьей.