Перейти к основному содержанию

Улица Мандельштама

Прямизна нашей речи не только пугач для детей –
Не бумажные дести, а вести спасают людей.

Валентин Андросов

Это какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова –

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

© Осип Мандельштам

1.

В вашем городе есть улица Осипа Эмильевича Мандельштама? Это зря. В каждом уважающем себя городе должен быть захолустный уголок в стиле suburban, который своей нереальностью, тонкой балансировкой городского и загородного пространства, игрой светотени задает свой особенный пейзаж. Вот здесь и должна находиться заповедная улица Мандельштама, хотя сам виновник топонимических почестей отнесся бы к подобной затее в лучшем случае скептически.

Не отличаются оригинальностью памятники Мандельштаму, то здесь, то там появляющиеся по городам и весям России: поставленные вроде бы из лучших побуждений, они чужды поэту, принципиально несовместимому с языком тавтологий и чеканных формулировок, особенно в сфере собственного «я» («О, как же я хочу, / Нечуемый никем, / Лететь вослед лучу, / Где нет меня совсем!»). Поэту, от которого у нас не осталось самого неизбежного памятника – могилы.

В который раз ловишь себя на мысли о всеобщей благости происходящего: Киев, в котором, между прочим, О.Э. (не путать с «Океаном Эльзы»! хотя...) познакомился с будущей женой, завел важные творческие связи, этот Киев остался в стороне от послесоветской шумихи с улицами и монументами. Киевские впечатления не раз проявятся в лирике и публицистике поэта, но нет сегодня в Киеве ни улицы Мандельштама, ни, прости Господи, памятника Мандельштаму – и не нужно.

Нет его совсем, потому что Мандельштам – «виртуоз противочувствия» (Аверинцев), его стихи и проза построены на тонкой игре противоположностей, внутри которой рождается стихия полета, свободы мысли. Свободы надломленной, обретенной вопреки казенному порядку вещей.

О свободе небывалой

Сладко думать у свечи.

 — Ты побудь со мной сначала, —

Верность плакала в ночи, —

 

Только я мою корону

Возлагаю на тебя,

Чтоб свободе, как закону,

Подчинился ты, любя...

 

 — Я свободе, как закону,

Обручен, и потому

Эту легкую корону

Никогда я не сниму.

 

Нам ли, брошенным в пространстве,

Обреченным умереть,

О прекрасном постоянстве

И о верности жалеть!

На полюсах такой украденной, обретенной в стихии шумящего времени свободы зарождается поэзия, неотразимо правдиво свидетельствующая о своей эпохе, поэзия-весть, обладающая спасительной силой: «Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух». В мандельштамовском suburban, пригороде заключена какая-то жесткая, сермяжная правда о нас и нашем времени:

Прямизна нашей речи не только пугач для детей –

Не бумажные дести, а вести спасают людей.

2.

Октябрьский переворот Мандельштам принял с изрядной долей недоверия и фатализма, но эмигрировать, поставить себя вне событий не мог хотя бы потому, что революция была стихией его юности: поэт активно участвовал в революции 1905-1907 гг., выступал с политическими прокламациями, писал гражданскую лирику в народническом ключе. В феврале 1919 года он бежит из охваченных революционными событиями и Гражданской войной российских столиц на юг.

Первым пунктом мандельштамовских скитаний становится Украина, куда поэт, по всей видимости, был командирован большевистским Народным комиссариатом просвещения. На первых порах он работает в Харькове в литературном отделе Наркомпроса советской Украины, затем в апреле 1919 года вместе с коллегами по служебному ведомству переезжает в занятый Красной армией Киев, где попадает в среду левацких поэтов в духе революционной лирики Маяковского, объединенных в литературно-артистическом клубе «Х.Л.А.М.» (художники, литераторы, артисты,  музыканты). В этой же среде поэт знакомится со своей будущей супругой Надеждой Яковлевной Хазиной (Мандельштам), впоследствии оставившей три книги мемуарной прозы о муже, его и своем времени. Утром 31 августа 1919 года в Киев вступают деникинцы; Мандельштам с поддельными документами пробирается в Крым и затем на Кавказ.

Мандельштамовская Украина не заканчивается столичными литературными тусовками. На Слобожанщине Мандельштам открывает для себя украинскую языковую и культурную стихию, на пике увлечения темой читает «Кобзарь» Шевченко. Стихотворение «Чи ми ще зійдемося знову?» из невольничьего цикла «В казематі» легло в основу мандельштамовского «В Петербурге мы сойдемся снова...». Следы ученичества постоянно проступают в явных и скрытых интертекстах; О.Э. вообще был внимательным учеником в поэзии.

На протяжении многих лет Мандельштам сознательно вводит в свою поэзию украинизмы – от граничащих с пародией этнографических зарисовок в духе «Гараськовых од» Гулака-Артемовского («как пчелы, лирники слепые / нам подарили ионийский мед», «поит дубы холодная криница») до проникновенной лироэпики высоких шевченковских регистров:

Как по улицам Киева-Вия

Ищет мужа не знаю чья жинка,

И на щеки ее восковые

Ни одна не скатилась слезинка.

 

Не гадают цыганочки кралям,

Не играют в Купеческом скрипки,

На Крещатике лошади пали,

Пахнут смертью господские Липки.

 

Уходили с последним трамваем

Прямо за город красноармейцы,

И шинель прокричала сырая:

 — Мы вернемся еще — разумейте...

Должно быть, известную роль в украинских студиях Мандельштама сыграло привитое русской культуре Гоголем представление об особом строе и благозвучии, свойственном украинской речи. Примерно тех же качеств работавший «с голоса» поэт будет искать в итальянских стихах Данте и Петрарки.

Но Мандельштам сослужил Украине не только эстетическую службу. «Горожанин и друг горожан», он первым в Советском Союзе поднял в стихах тему насильственной коллективизации и Голодомора 1932-1933 годов:

Природа своего не узнает лица,

И тени страшные Украины, Кубани...

Как в туфлях войлочных голодные крестьяне

Калитку стерегут, не трогая кольца…

(май 1933 года)

Тема «Мандельштам – свидетель Голодомора» по сей день напрочь закрыта для украинской гуманитаристики. Не прочитаны толком заметки О.Э. о «самом живучем городе Украины» Киеве; мы практически не знаем Мандельштама как театрального критика – его короткий (две-три страницы) очерк о театре «Березиль» Леся Курбаса и мольеровской (не-советской) сущности украинской театральной традиции тонет в многотомных собраниях сочинений поэта.

Все это заметки на полях, капли в море, но каждый раз в свете масштабных общественных потрясений хочется верить, что мы догоним и перегоним упущенное, не останется белых пятен и пятнышек в отечественном гуманитарном дискурсе. Поживем-увидим.

3.

Проза и публицистика Мандельштама в целом представляет собой хотя и нечто постигаемое, но едва ли до конца постижимое. Средоточие мандельштамовской мысли – квантовая механика, мышление энергиями, а не вещами (телами) механики классической. Соответствие своему мировидению, особенно в последние годы жизни, он находил скорее среди ученых-естественников, чем в кругу собратьев по перу. Популярный у гуманитариев, размноженный канонизированной портретистикой и скульптурой образ «птички Божьей» Мандельштама, не способного привести две-три рядовые мысли в соответствие законам рационального мышления – карикатура, скорее, на нас самих, чем на выстрадавшего свой «век-волкодав» поэта.

Среди революционных текстов О.Э. есть один, который не в бровь, а в глаз почти сквозь столетие летит в наш 2015-й. Настоятельно советую Дорогой Редакции перепечатать его полностью на своем сайте: необычайно злободневная вещь. Речь идет о статье «Пшеница человеческая», написанной в 1922 году. Если ДР не примет моего совета, прочитать статью Мандельштама можно здесь. Приведу несколько наиболее красноречивых фрагментов:

Никакое количество русских, французов, англичан еще не образует народ, те же зерна в мешке, та же пшеница человеческая неразмолотое, чистое количество. Это чистое количество, эта пшеница человеческая жаждет быть размолотой, обращенной в муку, выпеченной в хлеб. Состояние зерна в хлебах соответствует состоянию личности в том совершенно новом и немеханическом соединении, которое называется народом.

Ни один мессианствующий и витийствующий народ никогда не был услышан другим. Все говорили в пустоту, и бредовые речи лились одновременно из разных уст, не замечая друг друга.

Ныне трижды благославенно все, что не есть политика в старом значении слова, благославенна экономика с ее пафосом всемирной домашности, благославен кремневый топор классовой борьбы, все, что поглощено великой заботой об устроении мирового хозяйства, всяческая домовитость и хозяйственность, всяческая тревога за вселенский очаг. Добро в значении этическом и добро в значении хозяйственном, т.е. совокупности утвари, орудий производства, горбом тысячелетий нажитого вселенского скарба, сейчас одно и то же.

Нельзя говорить о Мандельштаме без отсылки к историческим датам. Пропущенный через призму философии Мартина Хайдеггера, случай О.Э. рассказывает нам о том, как бытие (Sein) «временится», просвечивает в совокупности исторического времени (Zeit). Все, что мы говорим, делаем, создаем здесь и сейчас, наш жизненный выбор в конкретных обстоятельствах является областью экзистенции, соприкосновения с неописуемым на бытовом языке, чем-то, что «выше нас» (Бродский). И все же только в стихии повседневности, быта, истории такая встреча становится возможной.

В ноябре 1933 года Осип Мандельштам пишет антисталинское стихотворение «Горец» («Мы живем, под собою не чуя страны...»), решившее в конечном итоге его жизненную судьбу. Дальше последуют две ссылки, попытка реабилитации при помощи хвалебной «Оды Сталину» и мнимое помилование длиной чуть больше года, наконец Владивостокский пересыльный пункт Дальстроя, где следы поэта теряются навсегда.

Стихи про «кремлёвского горца» стали шоком даже для близких коллег Мандельштама по писательскому цеху. Характерна реакция Бориса Пастернака:

То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, который я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому.

До смерти напуганные современники «человека эпохи Москвошвея» не поняли или просто побоялись себе признаться в том, что по-другому случиться не могло: тираноборческий жест Мандельштама продиктован всем строем его личности. Точно так же он в лихие годы послереволюционной ЧК вырвал у красного комиссара Блюмкина пачку ордеров на расстрелы, которые тот, хвастаясь своим всемогуществом, подписывал в пьяном виде на глазах у компании собутыльников, и разорвал их.

«Не бумажные двести, а вести спасают людей». Поэт-свидетельство, поэт-весть.

Каким видится этот образ в свете Майдана? Вышел бы – не вышел, принял бы – не принял? Почему-то и вопрос так поставить не получается: ясное дело, что вышел бы, даже с риском для собственной жизни. Очерк Мандельштама о Киеве – это для нас очерк о том, почему именно здесь возможен Майдан: «Велико жизнелюбие киевлян. У входа в пышные приднепровские сады стоят палатки с медицинскими весами. Тут же «докторский электрический автомат», помогающий от всех болезней. Очередь — на весы. Очередь — к автомату. А сколько милых выражений, произносимых нараспев, как формулы жизнелюбия: «Она цветет, как роза», «Он здоров, как бык» — и на все лады спрягаемый глагол — «поправляться».

Сложнее – с принятием. У нас с ним тоже сложно, да ничто еще и не кончилось. Просто помните: каждый раз, когда вы вспоминаете Небесную Сотню или на условно-этикетное «Слава Украине!» отвечаете все еще свежим и восторженным «Героям слава!», где-то в «ворованном воздухе» Владивостока и лагерных окрестностей радуется Мандельштам. Потому что, с оглядкой на столетнюю разницу во времени или без нее, эти слова – еще и о нем.

Слава Україні!

http://youtu.be/xYG22SynyGo

У самурая нет цели, есть только путь. Мы боремся за объективную информацию.
Поддержите? Кнопки под статьей.